...Или же они намерены обмануть нас своим внешним видом, чтобы казаться чем-то другим, а не тем, что они есть...
Орхан Памук
Fausto Zonaro Istanbul in Winter. 1921
"...ТЕЛЕВИЗОР. Искусственные, неестественные цвета, светившиеся в окнах, постоянно менялись, и я понял, что многие люди, как и я, смотрят после ужина телевизор, переключаясь с канала на канал: крашеная блондинка-певица пела турецкую песню, мальчик из рекламы ел шоколадку, женщина премьер-министр говорила, что все идет к лучшему, на зеленом поле гонялись футболисты, пела какая-то турецкая поп-группа, журналисты обсуждали курдский вопрос, мельтешили машины американских полицейских, мальчик читал Коран, вертолет, охваченный огнем, взрывался в воздухе, какой-то человек со шляпой в руках под аплодисменты появлялся на сцене; снова женщина премьер-министр, домохозяйка сбивчиво рассказывает в микрофон о порошке, развешивая белье, слушатели хлопают женщине, правильно ответившей на вопрос в интеллектуальной викторине… В какой-то момент я посмотрел в окно и заметил, что, кажется, весь Стамбул смотрит на эти сценки в ночи, кроме пассажиров идущих по Босфору теплоходов, огни которых виднелись вдалеке..."
"...Они живут здесь, видят друг друга, любят, а потом женятся на девушках, выкрасивших волосы в мерзкий белый цвет..."
ДЖЕНТИЛЕ БЕЛЛИНИ. Сидящая турчанка. 1479-1480.
"...Подойди к ней медленно. Скажи: «Пойдем поиграем в кости! Где коробка?» Найдите вместе коробку, а когда будешь открывать крышку, спросите друг у друга: каким цветом будешь играть? Я зеленым. Хорошо, а я тогда красным. Потом брось кости, посчитай, сколько выпало, сделай так, чтобы она выиграла. Если ей понравится и она немного развеселится, она весело скажет:
— А я тебя обыгрываю!
Обыгрывай меня. Выигрывай всегда.
Но иногда мне это надоедает, я думаю — надо и мне выиграть хотя бы разочек, пусть девочка узнает, что такое поражение.
Не получается. Она разбрасывает кости. Портит всю игру. Садится в углу, надувшись..."
Fausto Zonaro Лодочная прогулка
"...Я сел в сторонке и стал смотреть на цвет пыли, беззвучно оседающей на шумный город. Телевизор был включен, но звука не было. По крыше медленно шагала одна из неугомонных чаек. Это я понял по легкому стуку. Мы оба молчали и долго смотрели в окно — я сидя в кресле, а Рюйя лежа на диване, — мы подумали — она с грустью, а я с радостью, — как же прекрасно существовать в этом мире..."
Fausto Zonaro Минарет на закате
"...Вещи: дома, деревья, заборы; афиши, объявления, улицы, кошки. Асфальт. Жара. Ужасная жара.
Потом начался подъем в гору, лошади, напрягаясь, зафыркали, возница подстегнул их кнутом. Повозка поехала медленнее. Я посмотрел на какой-то дом. Мир словно проплывал перед нами, мы с дочкой видели одно и то же. Мы видели все: лист, мусорный бачок, мяч, лошадь, ребенка, дом, велосипед, зелень листа, красный цвет мусорного бачка, прыжки мяча, взгляды лошади, лицо ребенка. Потом все уходило; на самом деле мы ничего не рассматривали; взгляд наш ни на чем не задерживался. Мы не смотрели по-настоящему на составляющие этого жаркого послеполуденного мира. Он медленно проплывал мимо нас, расплавляясь и испаряясь на наших глазах. И мы впали в забытье! Мы смотрим, но не видим. Мир окрашен в цвет жары, мы видим этот цвет своим сознанием..."
Fausto Zonaro Мусульманские дома
"...На прошлой неделе я и моя пятилетняя дочь Рюйя отправились жарким днем покататься по острову Хейбели на повозке. Я уже рассказывал об этом. А потом — помните! — повозка остановилась на краю пропасти, мы любовались пейзажем, и вдруг пришла собака. Самая обычная собака, грязно-коричневого цвета. Она махала хвостом. У нее были печальные глаза. Она не стала нас обнюхивать, как обычно делают все любопытные собаки. Она словно пыталась изучать нас, глядя на нас унылыми глазами. А когда изучила, то засунула мокрый нос в повозку.
Рюйя испугалась. Поджала ноги, смотрит на меня.
— Не бойся, — прошептал я и пересел к Рюйе.
Собака тоже отошла. Мы оба внимательно смотрели на нее. Четырехногое существо. Интересно, как это — быть собакой? Я закрыл глаза. Но вместо того, чтобы представить, как это — быть собакой, я начал вспоминать, что мне известно о собаках..."
"...Это дом человека, у которого никого нет. Он стоит на вершине холма, в конце длинной извивающейся дороги. Дорога, покрытая галькой свинцового цвета с белыми проплешинами и зелеными островками растений и травы, исчезает, дойдя до вершины холма. Здесь мы останавливаемся передохнуть, ветер несет нам прохладу. Если вы пройдете немного дальше, то дойдете до противоположного склона, обращенного к югу; там ветра нет, очень тепло и ярко светит солнце. Эта часть дороги настолько удалена от исхоженной тропинки, что муравьи построили муравейник прямо посередине. Трудно понять, где дорога, а где — поле.
Смоковницы. Куски пористых кирпичей. Пластиковые бутылки. Куски сгнившей и помутневшей клеенчатой скатерти. То жарко, то ветрено. Все это принадлежит одинокому человеку Должно быть, он собирал их много лет и принес сюда, потому что больше здесь никого не бывает..."
ДЖЕНТИЛЕ БЕЛЛИНИ. Старый турок. 1479-1480
"...У каждого города, как правило, два лица. Первое — внешнее, для туристов, для иностранцев, приехавших в город; они смотрят на здания, памятники, проспекты и городские пейзажи. Второе видно лишь изнутри: комнаты, где мы спим, и классы, где мы учимся; это город, состоящий из запахов, света и цветов, дорогих нам воспоминаний..."
"...Я долго смотрел на хаос вещей в искореженных зданиях: тканые дорожки, печально свисавшие из углов, как флаги в безветренную погоду; шкафы, развалившиеся и абсолютно целые; ветхие журнальные столики — неотъемлемая принадлежность гостиных; диваны и кресла; черные от дыма подушки, перевернутые телевизоры, цветы в горшках, как ни в чем не бывало красовавшиеся на балконе разрушенного дома; изогнутые зонтики от солнца, пылесосы, вытянувшие в пустоту свои шланги, приплюснутые велосипеды, разноцветные рубашки, одежду в открытых шкафах, халаты и пиджаки, висящие на дверцах…
Тюлевые занавески, развевающиеся от легкого ветерка, будто ничего не произошло… Мы бродили среди этих вещей и чувствовали, как хрупка и уязвима человеческая жизнь..."
"...Одно время я постоянно читал книги о прошлых землетрясениях, пытаясь выяснить, как они отразились на кварталах, где находятся моя рабочая и жилая квартиры. Оказалось, что во время землетрясения 1894 года в моем квартале пострадало всего несколько зданий.
В одном журнале, постоянно публиковавшем статьи на тему предстоящего землетрясения, я обнаружил схему, которая привела меня в ярость. На этой схеме мой квартал был обозначен темным цветом, как один из наиболее опасных. Или мне показалось? Что можно разобрать на мелкой схеме? С лупой в руках я пытался рассмотреть, накрывает ли смертельное пятно мою улицу и мой дом, пытался соотнести эту схему с более подробными картами. Решительно нигде больше мой квартал не относили к разряду опасных. Подумав, что это какая-то ошибка, о которой следует забыть, я понял, что смогу забыть, если никому ничего не скажу.
Несколько дней спустя, глубокой ночью, я опять с лупой в руке разглядывал темное пятно на карте. Потом я пытался разыскать человека, нарисовавшего эту карту. Хозяин моего дома, узнав о моих изысканиях, отыскал фотографии, которые он снял сорок лет назад, когда закладывали фундамент дома. Так как я уже сорок лет живу в этом квартале, старые фотографии воскресили в памяти множество детских воспоминаний, но, взяв в руки лупу, я снова стал выискивать участки прочной скальной породы. Из-за неразберихи в ученых умах и истерии, которую нагнетали средства массовой информации, жители Стамбула проводили ночи без сна: то нам сулили ад кромешный, то обещали, что сила землетрясения вряд ли превысит пятибалльную отметку по шкале Рихтера; аналогичным образом обстояло дело и с моими исследованиями: я понимал, что издатели журнала не сильно беспокоились о достоверности публикуемой информации, но продолжал мучительно размышлять о том, как это пятно может повлиять на меня, мой дом и мою жизнь..."
"...Помню, как мы долго позировали фотографу, возившемуся под черным покрывалом за трехногой машиной в деревянном корпусе. Чтобы на обработанную специальным составом стеклянную пластинку попал свет, ему нужно было на долю секунды поднять линзу, но прежде чем поднять ее изящным движением руки, он каждый раз смотрел на нас и говорил: «Та-а-а-а-к-к-к», а поскольку этот пожилой фотограф казался мне очень забавным, на фотографии из моего первого паспорта я получился с закушенными губами. В паспорте меня записали шатеном, и, наверное, я причесался тогда первый раз за год, только ради фотографии. Должно быть, я листал тогда страницы паспорта слишком быстро, потому что не заметил, что там неправильно записали и цвет глаз, — я заметил ошибку, лишь когда открыл паспорт спустя тридцать лет. Принято считать, что паспорт — это документ, который подтверждает нашу личность, но мне кажется, что он отражает то, что думают о нашей личности другие..."
"...Имя «Беллини» часто встречается в истории искусства. Известны три художника Беллини. Первый, Якопо Беллини; но сегодня его помнят скорее не как художника, а как отца двух братьев, ставших знаменитыми живописцами. Старший сын, Джентиле Беллини (1429–1507), был самым авторитетным художником Венеции своего времени. Сегодня он знаменит благодаря картинам, выполненным во время путешествия на Восток, когда он побывал в Стамбуле — тогдашнем Константинополе, — и больше всего благодаря портрету султана Мехмеда — завоевателя Стамбула. Его, как говаривали злые языки, единокровного брата Джованни, родившегося годом позже, современные западные искусствоведы почитают за чувство цвета. Кроме того, считается, что Джованни Беллини оказал большое влияние на венецианскую живопись эпохи Возрождения, что, в свою очередь, повлияло на ход развития европейской живописи в целом. Эрнес Гомбрих, рассуждая о роли традиции в искусстве на страницах своей монографии «Искусство и ученость», заметил, что если бы не было Беллини (подразумевая именно младшего Беллини) и Джорджоне, то не было бы Тициана. Но знаменитая лондонская выставка «Беллини и Восток» была все-таки посвящена не ему, а его старшему брату, Джентиле..."
Portrait of Mehmed II by Venetian artist Gentile Bellini. 1480
"...Результатом этой наивной мечты и стали некоторые любопытные предметы, представленные педантичному зрителю на выставке «Беллини и Восток» и в сопутствующем ей каталоге. Например, одна акварель из собрания Дворца Топкапы, приписываемая некоему османскому художнику по имени Синан-бей и в каталоге именуемая «Мехмед II с ароматной розой», была создана, по всей вероятности, под влиянием портрета Беллини. Но эту акварель нельзя считать ни венецианским портрером эпохи Возрождения, ни классической османско-иранской миниатюрой, от чего у зрителя рождается чувство беспокойства. Об этом беспокойстве упоминается в каждой статье Джона Бергера; например, анализируя творчество турецкого художника Шекер Ахмеда-паши, находившегося под влиянием двух художественных традиций — восточной и западной, то есть османско-иранской традиции миниатюр и традиции европейской перспективной живописи, в частности полотен Курбе, Бергер упоминает именно о беспокойстве такого рода и отмечает, что проблема не в том, чтобы гармонично объединить две художественные техники и различные приемы, как то использование перспективы и изображение линии горизонта, а в том, чтобы суметь объединить две различные картины мира — европейскую и восточную. Единственное, что заставляет отвлечься от странного ощущения и забыть о некоем дискомфорте, возникающем при рассмотрении этого османского портрета падишаха, созданного под влиянием Беллини, — это роза, которую держит и нюхает султан Фатих Мехмед. Ее свежесть и аромат мы ощущаем не столько благодаря ее цвету или форме, сколько характерному османскому носу Мехмеда II. На самом деле под именем османского художника Синан-бея, автора этой акварели, скрывался европеец, живший среди османцев, вероятнее всего, итальянец, и это не может не напомнить еще раз о том, как многолик и сложен процесс взаимного и двустороннего культурного влияния.
Другой рисунок, по праву приписываемый Беллини, делает невероятно изящный акцент скорее не на взаимовлиянии Востока или Запада, научные или политические причины которого справедливо ищут и анализируют искусствоведы, а на человеческой личности, на внутреннем мире человека. На этой простой и великолепной акварели, величиной с обычную османскую или иранскую миниатюру, изображен сидящий по-турецки молодой художник либо каллиграф с серьгой в ухе. Лист бумаги, которой изящно касается перо юноши, пуст, и поэтому трудно решить, художник это или каллиграф. Но по выражению его лица, по его сосредоточенному взгляду, по тому, как сжат его рот, и даже по тому, как он держит левую руку на пустом листе, словно защищая его от кого-то, как свою собственность, сразу становится понятно, что он всем сердцем любит свое дело. Эта привязанность к чистому листу бумаги, вид художника, олицетворяющий искреннюю самоотдачу, вызывают уважение к молодому живописцу. Чувствуется, что для него превыше всего красота, совершенство его мастерства, рисунка и линии; видно, что это художник, познавший радость полной самоотдачи. В красоте его бледного безбородого лица чувствуется нежность автора картины, изобразившего молодого мастера за работой, и эта нежность трогает зрителя до глубины души. Многие европейские христианские наблюдатели писали, что Фатих ценил красивых, привлекательных юношей, пренебрегал ради них многими сложными политическими вопросами, заказывал художникам их портреты и что красота была основным критерием при выборе дворцовых пажей, что позднее стало традицией османского двора. При взгляде на этот рисунок в нем чувствуется некая загадка, ведь красота юноши как бы объединяется с его самоотдачей красоте будущего рисунка, а с другой стороны, и с простотой и цветом фона — стены позади него. Естественно, эта загадка связана еще и с тем, что лист бумаги, на котором так сосредоточен художник-каллиграф, совершенно пуст..."
"...В мире столько сплетен о том, кто мы такие, откуда мы родом, куда идем и кто нас рисовал! На самом деле нас не так-то легко расстроить этими россказнями — будь они правдивыми или ложными. А тот, кто успел хорошо рассмотреть наш рисунок, сразу поймет, что мы не из тех, кто придает особое значение пустой академической болтовне. Мы живем в нашем мире, прекрасно зная, куда мы идем, но делая осторожные шаги, совсем как осел под ездоком. Проблема в том, что все так сильно заняты вопросом, кто мы такие и куда мы идем, что совершенно забыли, что мы — рисунок. Но нам бы хотелось радовать вас не тем, что мы — часть давно забытой истории, а именно тем, что мы — рисунок. Пожалуйста, считайте нас именно рисунком и постарайтесь понять нашу суть, разглядеть наши скромные цвета, услышать, как увлекательна наша беседа, которую мы ведем между собой. Спасибо..."
"...Тем, кто старается присвоить нам какое-нибудь имя, чью-либо подпись, манеру какого-либо мастера, мы в качестве утешения можем сказать, что у Сиях Калема мог быть только один стиль рисования: в XVI веке именем, присвоенным нашему художнику, Сиях Калем — Черное перо иранские летописцы пользовались только для того, чтобы упомянуть, что тот или иной мастер рисовал только черно-белые графические рисунки с широкими полями. И тогда напрашивается следующий вывод: Сиях Калем — не имя художника, мгновенно запечатлевшего нас, когда мы втроем шагали по дороге и разговаривали, а название стиля, в котором этот художник работал. Но как тогда объяснить красный и синий цвет на нас — нам было так приятно, когда его наносили!.."
"...По правде, нам бы вот что хотелось сказать вам: смотрите, пожалуйста, не на то, турки ли мы или из Китая, из Индии или из Центральной Азии, из Ирана ли мы, из Мавераннахра или из Туркестана; смотрите не на то, откуда мы родом и куда мы идем, а на нашу человеческую сущность. Смотрите, как мы страдаем из-за того, что происходит вокруг. Мы широко открыли глаза, сосредоточенно разговариваем, делимся своими переживаниями, но и стараемся не дать себя в обиду. Нам страшно, что шайтаны могут поймать нас и утащить за собой в преисподнюю. Поймите нас — нищета, страх, бесконечные странствия; нас окружают огромные люди, всякие ужасные существа… То ветер вдруг задует, раздует наши одежды; мы боимся, мы дрожим от ужаса, но продолжаем свой путь. Вечная, бесконечная степь, по которой держим мы путь, похожа на бесцветную, скучную бумагу, на которой мы нарисованы. Мы живем будто на какой-то ровной земле, без гор и холмов, живем будто вне времени..."
"...Когда наша машина начала кружить по проспектам и улицам Манхэттена, я попытался отвлечься, сравнивая то, что видел, с тем, что воображал. Меня интересовало все: многолюдные улицы, тротуары, по которым спокойно, словно во сне, шли люди, огни обычного, заурядного летнего вечера… Когда мой друг, которому надоело кататься туда-сюда по городу, предложил нам где-нибудь посидеть, я согласился: глаза мои были утомлены, потому что им никак было не добраться до тайны, до сути, которую, как полагают мечтатели, однажды они смогут постигнуть. Я решил быть смиренным: я мог постигнуть тайны Нью-Йорка, глядя на обычные мостовые, маленькие магазинчики окраинных кварталов, обычные закусочные, где продавали гамбургеры, знакомые огни светофоров, — требовались только терпение и покорность. Если она и есть, я постигну ее смысл, но не среди теней небоскребов, а из наблюдений, которые я терпеливо соберу.
Так мои глаза, что смотрели уже многие часы, начали видеть. Я стал различать цвета шлангов и стрелок на бензозаправках; я увидел грязные тряпки в руках мальчишек, выскакивающих на проезжую часть, чтобы вытереть стекла машин, стоящих на светофорах; я увидел кроссовки мужчин и синеватые автоматы в телефонных будках, освещенные металлическим светом: стены, кирпичи, огромные стекла, пожарные краны, огни баров, пешеходные переходы, рекламу кока-колы и «Мальборо», надписи на стенах, деревья, собак, желтые такси, закусочные… Увиденное походило на пейзаж, сотканный из пожарных кранов, мусорных бачков, кирпичных стен и раздавленных пивных банок. Я чувствовал, что улицы, кварталы, закусочные, где мы сидели и пили пиво, тоже служат этой же фантазии.
То же относилось и к людям: бритый молодой человек в кожаной куртке с лиловой прядью на макушке, невероятно толстая женщина с дочерью, вон тот человек в костюме, быстро шагавший в мою сторону, негр с радиотранзистором невероятной величины в руках, бегущая длинноногая бледная женщина, в наушниках с собачкой вереницей проносились мимо меня по мостовой.
Когда жена моего друга, поздно пришедшая с работы, тоже присоединилась к нам, мы сели на улице среди переполненных столиков одной кондитерской. Так как они спрашивали меня о Турции, я сначала что-то пробормотал, потом стал рассказывать. Этим жарким летним вечером мне хотелось верить, что я принимаю участие в жизни города, который живет сам по себе скорее не как призрачная фантазия, а воплощенный в людях, из плоти и крови. Я чувствовал, как улицы, которые мне впоследствии предстояло хорошенько узнать, постепенно из призрачного декора превращаются в реальные, настоящие улицы. И что именно было настоящим Нью-Йорком, никто не может сказать.
Но все же у меня осталось несколько призрачных образов, которые я не забыл: поверхность стола на трех ножках, за которым мы сидели на улице, была из белого пластика. На ней стояла зеленоватая бутылка пива и наши кофейные чашки кремового цвета. Широкая спина женщины в зеленом свитере, сидевшей за соседним столиком, закрывала вид уходящей вдаль мостовой. Фасады кирпичных домов, ставшие неясными во тьме, светились темно-синим цветом от бледно-оранжевых фонарей. Так как улица была узкой, фонари скрывала листва деревьев, я видел, как на огромные молчаливые машины, припаркованные вдоль улицы, падает тень..."
FAUSTO ZONARO STREET SCENE
"...Если бетонную стену выкрасить под кирпич, можно не обратить на это внимания: мы все еще помним настоящие кирпичные стены, и многие из нас знают, как выкладываются кирпичные стены, бетонная стена, подражающая кирпичной, — это шутка, которая не особо сильно нас беспокоит. Но если все превратить в подражание? Архитектура, которая в настоящее время плодится в Нью-Йорке, как грибы, и называется претенциозным выражением «постмодерн», — архитектура именно такого рода. Архитекторы специально задумывают строения, чтобы сделать акцент на чувстве подражания: я думаю, что строения со стеклянными поверхностями невероятных размеров, завитками и изгибами, напоминающими средние века, словно предназначены, чтобы быть ничем. Или же они намерены обмануть нас своим внешним видом, чтобы казаться чем-то другим, а не тем, что они есть..."
"...Быть писателем — значит говорить о том, что известно всем, просто не все догадываются, что знают. Осознание этих знаний, развитие этих знаний и возможность поделиться ими доставляет читателю удовольствие гулять по хорошо знакомому ему миру. Это удовольствие мы, конечно же, получаем от умения изложить на бумаге знакомые нам вещи. Писатель, который, закрывшись в комнате, годами оттачивает свое мастерство и пытается создать свой мир, сознательно или неосознанно проявляет глубокое доверие к людям. Я всегда испытывал это доверие, зная, что людям свойственна ранимость и душевная боль, а поэтому их можно понять, и что все люди похожи друг на друга. Вся настоящая литература опирается на наивную и оптимистичную веру в то, что люди похожи друг на друга. Тот, кто закрылся на долгие годы и пишет, хочет воззвать именно к этому человечеству, к миру, у которого нет центра.
Но, увы, чемодан отца и унылая, бесцветная жизнь, которую мы вели в Стамбуле, опровергают идею существования мира без ядра, без центра. Я очень много говорил в своих книгах об этом чеховском чувстве провинциальности и о стремлении оставаться самим собой, которое являлось еще одним, побочным результатом этой провинциальности. Я знал по себе, что большинство людей живет с этими чувствами, и даже с гораздо более сильным чувством угнетенности, живет, не веря в себя и задыхаясь от страха быть униженным. Да, самой главной проблемой любого человека все еще является бедность, отсутствие еды и дома… Но теперь телевидение и газеты рассказывают нам об этих проблемах с легкостью. То, что сегодня литература на самом деле должна освещать и что является основной проблемой, — страх оказаться ненужным, забытым, униженным, голодным, бездомным, что, в свою очередь, рождает агрессию, злобу и ненависть… Я могу понять эти чувства всякий раз, когда заглядываю во тьму, таящуюся во мне. Мы бываем свидетелями странных состояний: мир незападный иногда охватывает страх быть униженным. И я знаю, что в западном мире, с которым я могу отождествлять себя с той же легкостью, государства иногда демонстрируют самовлюбленность, приближающуюся к той же глупости, из-за чрезмерной гордости своим благополучием, своей сопричастностью к эпохе Возрождения, эпохе Просвещения и современной культуре.
Значит, не только мой отец, но и все мы придаем слишком большое значение мысли о том, что существует центр мира. А между тем именно доверие запирает нас на долгие годы в комнате, чтобы писать книги; это вера в то, что однажды то, что мы пишем, будут читать и поймут, вера в то, что все люди на земле одинаковые. Я много раз испытывал чувства любви и ненависти к Западу, которые ощущал в себе Достоевский. Но самое главное, чему я у него научился и что является для меня основным источником оптимизма, — это другой мир, который он создал по ту сторону любви и ненависти..."
Комментариев нет:
Отправить комментарий